
К пространствам чистым и немым,
где обитают только птицы,
не мы причастны, и не мы
чертили там свои границы.
Орлов небесные дворцы –
над остальными небесами.
Не оскверняют их скворцы
полуземными голосами.
Не попадет на их порог
сороки верткой небылица
и тугогрудой голубицы
жильем пропахшее перо.
Там мир иной. И с давних пор
в его религии холодной
нечистоплотный птичий двор
бытует в роли преисподней.
Лето. Людей покинули силы.
Кружку к губам поднести – и ладно.
Где-то там, за горами синими
ходит вдали от людей прохлада.
Ходит вдали белоснежным теленком.
И от нее получает лето
только с трудом узнаваемый голос
на пленке арычной ленты.
Вся комната в тиши и равновесье.
И шторы на окне сквозь пальцы
в нее просеивают свет.
На полках – книги. В них – миры звучаний.
У каждого звучанья – свой предмет.
И только мной придуманное слово
себе никак приюта не найдет
и в комнате живет бессонным эхом.
Я кисточку с работы принесу,
я раздобуду гвозди и рубанок:
я должен для него построить дом.
Песчаный город Капчагай.
Он рос не возле очага,
над ним легенда не витала.
А был он, погруженный в сон,
сюда ветрами принесен –
клочок столичного квартала.
Среди степей, где поезда
идут, не замедляя хода,
искусственна его вода,
искусственна его природа.
Но на краю, где светофор
глядит в расплавленный простор,
мигает, полон опасенья,
надежно врытое в песок,
уже готово колесо
для будущего обозренья.
В разгаре утро. Мать пока
мою кровать не застилает,
вдоль подоконника стирает
дорожку тонкую песка.
Мой город будущему нужен.
Теряя времени налет,
он в мутные глядится лужи –
и сам себя не узнает.
Все меньше складок и морщин.
Уже мелькают слишком скоро
фигуры новые машин
в зрачке потухшем светофора.
Там, где гортанные карнаи
над крышами взмывали вверх,
он глинобитными корнями
свой прошлый доживает век.
Там люди долгого труда
стареют и уходят тихо.
И провисают провода
над гладью сонного арыка.
Что толкнуло сбежать
вниз по крутому откосу –
не помню, но быстро
кончился рост, и чуткая крыша реки
сомкнулась над головой,
отменяя теченье.
Две огромных руки
до первого вдоха
вырвали из теплой утробы –
сразу мокрый, испуганный, –
но успели увидеться черные травы
на затопленном склоне. Зеленым
солнцем пронизанный мир.
Радость стоянья на дне.
Плавать с тех пор не умею.
Открыл однажды в глубине пустынь
я эту землю в зелени неяркой.
И корни неожиданно пустил
в сухую почву погруженный якорь.
С тех пор, в какие ни бегу края –
хребтами горными, безлюдной степью, –
неласковая родина моя
сжимает горло неослабной цепью…
В кабинке шаткой чужака
напрасно к небу поднимают –
необозримые века
лукавой сказкой подменяет
обманщик-город. В свой черед
и я бродил по теплой пыли.
И разум спал. И ничего
глаза в пыли не находили.
Состарившись, приду опять
в чинар высокое собранье
босыми пятками читать
развернутую книгу Брайля.
Тело мудреет, как плод.
Вот только рассудок
не поспевает за ним, отстает
от времени суток.
Нет чтобы под ноги – тянется вспять,
лица встречает.
Тело, зевнув, отправляется спать,
а он его не замечает.
Смотрит кино свое поздней весной
о растаявшем мартовском снеге.
Все перемелется, все – возрастное.
Опустите мне веки.
В рамку глазницы моей помещен,
на горячей изнанке
мальчик казахский играет с мячом
на полустанке.
Отяжелевший на солнце вагон
век без движенья.
Мяч черно-белый стучит, как живой, о ладонь, нарушая закон
притяженья.
Вот и зарос от бумаги порез.
За окнами – без перемен.
Старый диван отправляется в рейс
хоккей–КВН.