Санджар Янышев

санджар янышевРодился 17 июня 1972 года в Ташкенте. Поэт, переводчик. Один из основателей объединения «Ташкентская поэтическая школа», Ташкентского открытого фестиваля поэзии и альманаха «Малый шелковый путь». Составитель двуязычной антологии современной поэзии Узбекистана «Анор/Гранат» (М., 2009). Представитель группы «Поколение тридцатилетних». Участник 1-го, 2-го, 4-го, 5-го и 6-го Ташкентского открытого фестиваля поэзии (2001, 2002, 2005, 2006, 2008). Лауреат премии «Триумф» за 2001 год. Стихи и переводы публиковались в журналах «Звезда Востока» (Узбекистан), «Знамя», «Октябрь», «Арион», «Дружба народов», «Новый мир», «Новая Юность» (Россия), «Книголюб» (Казахстан), «Интерпоэзия» (США), альманахе «Малый шелковый путь» (Узбекистан), антологиях «10/30» (М., 2001), «Contemporary Russian poetry» (2008), «Анор/Гранат» (М., 2009) и др. Книги стихов «Червь» (СПб., 2000), «Офорты Орфея» (М., 2003), «Регулярный сад» (М., 2005), «Природа» (М., 2007), «Стихотворения» (М., 2010). С 1995 года живет в Москве.

* * *


…и чай простыл, и розовыми клецками
под носом хитроумные казашки
снуют, словами мыльными и плотскими
вагон пожрать за рыбу и фисташки
подныривают, шмыгают, сочатся,
гниющими прихватывая деснами
мой сон, мой сор, мой дом и домочадцев,
мои пространства, ставшие мне тесными,
мою любовь, мои плоды и замыслы,
мой сай, мой рок, и мяту с ежевикой…
И смуглый голос в ноздри бьет сквозь заросли:
«Ты этого хотел – теперь живи-ка!
Неси в себе, да не порвутся швы, настежь
да не прольется капля тьмы ли, света…
Ты выживешь, когда снесешь и это.
Ты будешь вечным, если это выносишь».

 

ТУТОВНИК


О кладбище, листвяный палимпсест,
тутовая невыболтанность к лету!..
«Не вздумай поднимать с земли и есть
то, что взошло на фосфоре скелетном», –

так говорила мама. Я алкал
напиться млечным соком шелкопряда.
И сок подобно времени стекал
по ликам измышленного распада.

«Не то сулит беду, что тащим в рот, –
я голос Деда под плитой услушал, –
а то, что изо рта исходит. Вот
тебе мой летний дар – бери и кушай!»

Страж у ворот, свершающий намаз,
вдруг похитрел сквозь бороду и – чудо! –
два саженца проклюнулись из глаз,
обрызгав тутом. Белым-белым тутом.

СЕБЗАР


Набрызгом вспучен подоконник.
До утра жалюзи лупить –
не хватит лупи: на балконе
пыль времени и скорлупы

прибита крупным хризолитом
и медным Брукнером Восьмой…
И с понедельника налита
листва слюною и усьмой2

отравленной и не пригодной
ни для холста, ни для питья –
но предназначенной природой
для колокольного литья.

Чтоб выдохом зеленоречья
ресницам тяжести подлить –
медоточивой – и предплечья
дерев до выщерблин продлить

в полу, где дюже накопилось
хрустальных нот и шепотков;
чтоб нам безумие приснилось
фортепианных молотков…

Чтоб ветви ближние стреножить –
в хрусталь – до судороги скул, –
и вымести, и подытожить
в единый колокольный гул.
——————
1. «Долина яблок»: район в Ташкенте.
2. Растение; его соком женщины брови густят.

БЕЗ НАС


…И словари, и пышные стада
рунических письмен – как это жалко
оставить здесь, но старая служанка
задраивает ставни – навсегда.

Соседям презентует птиц, горшки
с землей; уже никто не будет с хриплым
почтеньем к мертвецам и манускриптам
сосущей трубкой гладить корешки.

И мыши… Мыши станут обживать,
как стены собственного лукоморья,
империю, покинутую молью,
и под себя кроить-перешивать.

Пространство развернет, как зев часов,
материю бумажного запаса,
и перепонки вырастут на пальцах
у некоторых из его чтецов.

И ноты сами зазвучат с листа,
а книжный шелест обретет телесность…
Но выцветает [рачья] темнота
без шороха пружин и пенья лествиц!..

И мыши заведут себе кота…

ИЗ «КОМАРОВСКОГО ДИПТИХА»


Памяти Г. О.

У Юры кожица на пальцах красна;
Глаза икринками слипаются со сна:

он лазал по деревьям, знамо, весь день.
А папа Вова ждет от мамы вестей.

Ему расчеты не даются никак;
он держит мамочкино блюдце в руках.

– Чего там смотришь без конца всё? Чего?
– Смотри на донце, не касайся его!

Там явь нечетка и туманна у дна…
Смотри, сынок, там наша мама одна.

– Она оттудова вернется сюда?!
– Смотри, сынок, на дне колодца вода.

Пойдем, родной, воды наносим, очаг
займем – войдет и сразу спросит: «Где чай?

Я из краев дремучих вышла – из тех,
где леший под ногою шишкой хрустел,

в глаза мне брызгал капель сонных… А лес
в рот выжимал мне сок из темных небес;

пар поднимался – дух поджарый земли;
кисель густой, белок – лежалый с зимы –

сводил мне ноги, как клещами, в ледец…
Но я вернуться обещала – я здесь.

…Так все туманно и нечетко в лесу! –
Дрожит и сок небес течет по лицу. –

Я словно пребывала долго во сне, в бреду.
Я никуда теперь от вас не уйду!»

…А Юрочка вот-вот настигнет у дна,
где молкнут часики и тихнет шум дня,

Лесное Царство и веснянку лесных
рогатых тварей – как изнанку весны;

где жизнесмерти зреет семя – глубин…
И Дом, где Юрочка был всеми любим;

где отрастают листья-тени у роз,
где корешочком, как растенье, он рос,

как поднимается над крышей трава –
чтобы когда-нибудь услышать слова:

«Вот Дом для будущих лишений, смертей.
Он весь в твоем распоряженье – владей!

Пусть будет он ответным словом на зов,
причин причиной и основой основ;

в твой первый шаг слепою верой – ничьей,
последней мздой, единой мерой вещей…

Здесь свое семя молодое начнешь.
Здесь что посеешь – только то и пожнешь.

(Над Вечной жизнью наблюденье вершить –
над мифологией падений с вершин.)

Здесь творчества вкусишь мгновенную дрожь…
И здесь когда-нибудь наверно умрешь…»

…Спит Юра. Часики чуть слышно идут.
Как пузо, небосвод над крышей надут.

Ночь паклит в час по чайной ложке наш Дом…
«Знать, скоро девочку в картошке найдем.

Знать, будет Юрочке сестренка, мне – дочь:
Уже послал за ней смоленых ко- ней дождь!

Недаром на ветру крепился наш лес –
довольно он за ночь напился небес!» –

И папа из подсохших досок, среди
вещей и книг, себе гнездо соорудил.

Он тянет кипяток из блюдца – в себя;
c ним вместе Юрочкой любуется ЗЕМЛЯ.

* * *

Во мне шевелится янтарь
сухих платановых волокон.
И сразу – новая деталь:
гематоген больничных окон,

минтай бескостный, тубус-кварц,
фигурки в пате, как опята,
и собеседник – Розенкранц
ли, Гильденштерн – в пижамке мятой –

мне в печень самую проник…
Он рот полощет марганцовкой
и ложкой чайною язык
скребет, чтобы звончей им цокать.

– Переходи! – хриплю в ответ…
Но чувствую: сейчас наверно
весь этот желто-красный цвет
тебе исторгну на колена.

ВКУС УКРОПА


Рассматривая Сад на свет,
монгол, ровесник Зороастра –
что было, чего нет, и сверх
того – что на экране красным

подчеркнуто (а лучше бы
и вовсе вычеркнуть к лишаю!), –
я дни срезаю, как грибы,
и ничего не исключаю.

Вот лучшая из дочерей
земли на мешковине кротко
сидит: в изножье сельдерей,
райхон и венчики укропа.

Мне веет запахом страны,
куда плыву, но не причалю,
где сны светлы, глаза черны –
я ничего не исключаю –

а воздух зелен, как река
и разветвлен, как слух растенья,
и испещрен, как мотылька
полет упругим средостеньем.

Мне эта девочка лицом
напомнит многие печали
и сны. Потом… А что – потом?
Я ничего не исключаю.

На свет рассматривая ночь,
пойму: есть порох, нет порока.
Она окажется мне дочь,
зачатая в Стране Укропа.

Где Улан-Батор, друг степей,
я на руках ее качаю.
Сны отпущаеши… Теперь.
Как и в Начале.

РЕЧЬ


Яне

«Мы идем в школу с хорошей речью!» –
Так было написано в моей виньетке.
И на самом первом выпускном вечере,
когда дети пели: «До свиданья детский сад – /
Все ребята говорят…»
– штурмом взятая буква «р»
горосира чудо как правно;
и, одаренные еще одним звуком,
мы были уверены, что уж теперь
все-все ночные Ожилы сами уснут
и уж больше не оживут, и уж больше
мы не будем лишними… А там, глядишь,
новые звуки подрастут
в кнопках и клавишах аккордеона,
в промасленных канифолью связках кеманчи,
в древесных раковинах комуза и рубаба…
«Музыкальный инструмент» – ведь это не просто идиома:
с его помощью люди, жившие в малорослых глиняных домах,
словно шкатулки, отворялись и начинали звучать,
и выползали, как крабы,
на середину улицы (дети крупой высыпали) –
вот что творили с ними звуки
истошного карная и высокопарной дойры.
Гундосый —— прострочивался ритмом,
и страшно подумать, в какие тайны, в какие дымы
он обещал посвятить, какие просторы
были предвкушены и почти что зримы:
просторы, окрашенные в цвет
сгущенного молока и лимфоузлов,
кирпичных сердечек и чердачной муки,
девчачьих лодыжек и дымных лепешек,
оставленных марширующими коровами;
а еще – саранчи и пневой трухи, подожженной
красными муравьями, жуками-носорогами…
О, это были – тум-ля-ка-тум – всерайонные
гульбища, свадьбы,
и лично мне они сулили гораздо больше,
чем «молодым»: свежевание барана,
чье внутреннее устроение тем паче впечатляло,
чем беспощадней жалость мое сердце
высвобождало, как орел печенку
известного по мультику титана, –
кроме того, возможность долго не ложиться,
а после – под открытым небом сон…

И вот теперь, когда нет со мной моего аккордеона,
нет со мной моего карная,
нет свадебного шествия,
нет дерева, с которого я мог
его наблюдать, нет зелени –
такой зеленой, что и не бывает…
Нет карябаемой солнцем пластинки –
иссиня-синей, как воронка времени –
и зрению уже не будет насыщенья
ни этим цветом, ни многими другими,
ведь время, как известно…
…Теперь, когда чудовища похлеще
прильнули к стеклам – нет им числа,
нет имени, – а слух и обоняние как в воду
погружены…
Так вот, теперь хочу спросить:
что он мне дал, тот, чудом обретенный
(чья буква, словно перышко, парила,
как головня, дышала), что он дал мне –
тот откровенный сокровенный
ЗВУК?

3. «А я – Ожил! Я голову сложил на плахе бытия…»
4. Те, подчас, знакомились едва не за свадебным столом…

АБИ

1. Почему свист в ушах как летит мое время? –
говорил пред смертью поэт.
Почему воздух севера вреден? –
мне, южанину – вот и ответ.

Ты меня еще помнишь, Аби? – вот начало
единения жизни и не…
Отчего мое будущее, что гречанка
за шитьем, и у ней

под рукой не растет, а как век, убывает
полотно?.. Отчего мочи нет
как грустна эта женщина, что считает
на затылке моем белый цвет?..

А другая ласкает меня, как когда-то
мне приснилось (ты видишь?..), – слюна
между нами повисла: то сладкая вата
из другого, недетского, сна…

Ты ко многому там, в своем НЕ прикоснулась
кожей, родинкой на носу…
…Отчего этот миг неприступен, и сырость
держит нас на весу?

Эта женщина непостижима, как память.
Значит, помнить – не значит иметь?
Расскажи мне, Аби, отчего это падать
для нее означает – лететь?..

Будто пчелка (ты помнишь?..) застряла в прическе
в нашем общем замедленном сне –
где доныне по петельке, по крючочку
распускается свитер на мне…

2.
Ты единственная, кто вязала
для меня в этой жизни носки
из верблюда и хлопка, из катышков солнечной пыли
под кроватью. И не было мягче
половицей скрипеть для ноги
по ночам на балкон мимо елки – в дому, где мы жили.

А потом, когда падала хвоя –
приходили цветы и шмели, –
Главный Угол в дому пустовал; ты бросала вязанье…
Если ж куклы, собачки и мишки
в этот угол зачем-то не шли,
ты охотно сама становилась туда «в наказанье».

Ты стоишь. Я молчу. Ком творожный
я глотаю. А следом еще…
Дай-ка я расчешу, дай обдую с волос твоих зиму –
я плести их уже научился…
И покуда ступням горячо,
посмотри: может, я еще жив, не пускай меня в землю.

АПОЛОГИЯ ПОЭТА

Е.Р.

1. В Ангарской деревне, у самого края,
Где крепь Аввакумова сторожевая:
Как два медведя, сокупленьем грозя,
Растут — так она разувает глаза;
И что она видит: у самого края,
Закат и скольжение перемогая,
Танцует поэт — и келейник, и наг,
И цезарь, и шутарь, и чёрт, и моряк.

Он не человек. Он танцует, как пишет.
Скоромная снедь и нейтронная пища
Прогнозов, анализов, снов и легенд —
Он слова объект и музыки агент.
Дрожащая тварь или право имеет,
Он чушь, он и порет, и чешет, и мелет,
Бормочет, камлает — о том, потому,
Что все человечное чуждо ему.

Он не одинок: под ним кости и кости
Сосет и ласкает густеющий Коцит,
Полощет различной своей глубиной,
Из душ не запамятовший ни одной.
Но кости живого его — это в горле
Двуногих царапина, в коже двугорбых
Прокол, на плече двуязыких ожог.
Он не одинок. О, как не одинок!

Да здравствует сон! И да царствует разум!
Поэт убивает двух демонов разом,
Когда начинает свой танец немой,
Природе бросающий вызов самой.
Во-первых, он память меняет на то, что
Не свет и не звук, но точнее и тоньше;
И тьма с тишиною, и жизнь неживая
Тогда отступают — у самого края.

…А в третьих: закат и круги на воде.
В медвежьей дыре. Или Бог знает где.

2. Пока не требует поэта…

Таково всеприятье, таково удивленье…
Что чужие романы — заразное веянье.
Что нале, что напра — необъятен и щур,
я, продукт отчужденья, движенья, броженья,
я — великая шельма,
я — чур меня, чур!

Я наверно без запаха, шороха, чувств…
Я — не я, меня нет.
Новой жизни скелет,
я подобным лечусь.
Любодей и отшельник.
Мастер щелок и шеек.
Собиратель ресниц, потребитель медуз.
Таково положение, что пораженье —
мне наверно единственное утешенье.
Что высокая грусть и глубокая жуть
одновре- и единопространственны суть.
Что мне — чей ни будь суд?!

Но в кремневой ловитве,
Но в светящейся битве
за единоутробное сну и молитве
существо — назови его бог или сло-
во — туточки я, как на грех, как на зло,
уязвим, потому заострен до предела;
тут аз есмь, потому содержанье и тело
неразлучно друг в друге решают свой путь.
Се — великая тайна и страшная чудь.
Слово видимо смертно, и — вот его тема.

Что глядишь: обознался?
Ничуть.